О философском факультете МГУ

msu

Я поступил на философский факультет Московского государственного университета им. М. В. Ломоносова в 1972 году. Поступал я туда сразу же после Музыкального училища им. М. М. Ипполитова-Иванова, которое я закончил с отличием. Это давало мне право поступать в любой вуз и не продолжать обучение музыке в какой-нибудь консерватории или возглавить музыкальную школу где-нибудь в Сибири.

Поступать на философский факультет меня подвигло стремление найти Истину, которое всё более овладевало мной, вытесняя стремление сделать какую-нибудь карьеру, пусть даже самую престижную. Убеждение, что Истину следует искать именно там, ко мне пришло тоже не сразу. Здесь мне существенно помогла моя мать, которая, прямо скажем, была далека от указанной проблематики. Тем не менее, она через своих знакомых устроила мне встречи с интересными людьми, в том числе, Михаилом Рыклиным и Григорием Каковкиным, благодаря которым я смог окончательно определиться. Неоценимую поддержку мне тогда оказала Нелли Даниловна Куфакова.

Для поступления на философский факультет мне было достаточно сдать всего один экзамен – «историю» – и получить по нему «5». Драматизм этой, казалось бы, несложной задаче придавал тот факт, что в случае неудачи мне «светила» армия. Не могу сказать, что на экзамене я отвечал блестяще, но заветную «пятёрку» мне всё-таки поставили.

Философский факультет располагался тогда (и, возможно, располагается сейчас) не в главном здании, не в «высотке», а в построенном неподалёку 11-этажном «гуманитарном» корпусе, или «стекляшке». Лекции проходили в просторных «поточных» аудиториях с амфитеатром, расположенных на 1-м этаже, а семинарские занятия – в небольших помещениях на 11-м этаже. Нас, досрочно поступивших, не отпустили на отдых, но заставили работать на сортировке книг в университетской библиотеке. С сентября начались занятия: наш курс наконец-то собрался в полном составе, и я смог познакомиться с моими сокурсниками. Кто были они?

«Ядро» нашего курса составлял т. н. «рабфак» – люди, отслужившие в армии и прошедшие через горнило материального производства. Зачастую это были вполне себе великовозрастные мужи (один даже помнил, как во время войны фашист катал его на санках). Они поступили в университет с подготовительного отделения без экзаменов и были призваны оградить более молодых студентов от впадания в инакомыслие (коммунистическая идеология в России тогда доживала последние десятилетия, но была ещё в силе). Среди поступивших непосредственно после школы были дети руководящих работников республик Советского Союза («нацкадры»), дети профессоров и руководящих работников России, и, наконец, дети таковых города Москвы. Кроме того, у нас обучались студенты из социалистических стран. Попадались также отдельные чудаки-одиночки, но они, как правило, не выживали в указанной среде. Да и я в таком окружении чувствовал себя неуютно. Моя жажда дружбы так и не нашла утоления, хотя у меня была пара-тройка приятелей, с которыми я мог проводить время в доверительных беседах.

Ещё ходили упорные слухи о том, что после 1-го семестра на курсе ожидается большой «отсев», и это также не могло не вызывать беспокойства. Ведь я не знал, каков там был уровень преподавания и каков уровень требований, предъявляемых к студентам. Кроме того, среди предметов, изучаемых на 1-м курсе, значилась «высшая математика», что не могло не вызывать трепет у гуманитария. Впрочем, опасения мои оказались преувеличенными: «высшая математика» – в том виде и в том объёме, в котором она у нас преподавалась, – оказалась наукой даже интересной и вовсе не связанной с необходимостью считать. Более того, я так заинтересовался математикой, что даже впоследствии посещал спецкурс по теории кватернионов. Я также посещал «Александровские вторники», на которых наш выдающийся математик академик Павел Сергеевич Александров рассказывал о своей жизни и работе.

К собственно философии нас пока не допускали: вместо неё у нас читался курс «Введение в специальность». Среди прочих предметов мне особенно понравилась «логика» – наука о правильном мышлении. Оказывается, что в обыденной жизни законы логики нарушаются сплошь и рядом, порождая массу недоразумений. До сих пор у меня в ушах звучат лапидарные формулировки: «тогда и только тогда», «если и только если», «доказательства должны быть необходимыми и достаточными». Даже такое, казалось бы, недвусмысленное слово, как «некоторые», может означать «некоторые и только некоторые» и «некоторые, а, может быть, и все». Тогда же я также с удивлением узнал, что такое очевидное утверждение, как «все люди смертны» основано на неполной индукции и, стало быть, не может считаться строго достоверным.

Как бы там ни было, 1-й семестр мне удалось преодолеть вполне успешно, и во 2-м я чувствовал себя уже более уверенно. Тогда же нам начали преподавать историю философии, и я увлечённо погрузился в её изучение. Конечно, зачатки философии наблюдались и в древней Индии, и в Китае. Но мне ближе всего мне пришлись наши европейские античные мыслители. В то же время, они рассматривались с точки зрения господствовавшей тогда идеологии диалектического и исторического материализма, разделяясь на «стихийных материалистов», выражавших интересы угнетённых масс, и «идеалистов», выражавших интересы владельцев средств производства. Такое толкование мне представлялось упрощённым, но иного я пока не мог предложить.

Моё мировоззрение тогда вполне можно было охарактеризовать как «диалектический материализм»: оно сформировалось под влиянием идеологии, насаждавшейся тогда в нашей стране. К собственно марксизму я относился настороженно. Конечно, мне нравилась идея «освобождения человека», «с каждого по способностям, каждому по потребностям» и т. п. Но меня смущала практика марксизма, и «реальный социализм», якобы построенный при Л. И. Брежневе, был во многом выдаванием желаемого за действительное. Как говорил один мой знакомый старый большевик: «За что боролись, на то и напоролись». В любом случае, я был убеждён, что Истину надо искать в материальном базисе общества, и одно время я даже жалел, что поступил на философский, а не на экономический факультет.

Воскрешая традиции классического образования, а также чтобы читать философов в подлиннике, я стал посещать 2 факультативных курса – латинского и древнегреческого языка. Попытался я восстановить и свою пианистическую форму, посещая фортепианный класс Ундины Михайловны Дубовой-Сергеевой. Однако отношений с ней у нас не сложилось, и я продолжал поддерживать свою пианистическую форму в одиночку. Честно говоря, у меня оставалось мало времени на фортепианные занятия, а моё углубление в философию приводило к возрастанию рефлексии, вытравляя остатки моего артистизма. Я помню своё последнее публичное выступление в каком-то сельском клубе во время похода по местам боевой славы. Я играл соль-минорную прелюдию Рахманинова, и это был полный позор. Тогда я ещё не знал, что, в конечном счёте, страх перед сценой – явление более естественное, чем выступление на оной.

Математика также не покинула нас полностью во 2-м семестре: она нашла продолжение в «математической логике» – сложной, но интересной науке, в конечном счёте, смыкающейся с философией. Оказывается, можно создавать бесконечное множество формальных систем со своими символами, аксиомами и правилами вывода. Если система непротиворечива, то она обязательно будет описывать какую-нибудь область Вселенной. Это ли не доказательство неразрывной связи между Материей и Духом? Впрочем, если система непротиворечива, то она «неполна». Но тогда возникает вопрос: нельзя ли создать «полную систему», которая бы описывала всю Вселенную?… Вообще, эти т. н. «сложные» науки, в своих высших проявлениях, уже напоминают игру, понятную, скорее, Ребёнку. Недаром Гераклит Эфесский говорил, что «Вечность – это играющее Дитя, расставляющее и переставляющее Свои шашки».

Среди прочих предметов, изучаемых на 1-м курсе, нельзя не упомянуть «психологию». Её у нас преподавал Пётр Яковлевич Гальперин – старый русский интеллигент еврейского происхождения. Забавно было слышать в его речи различные архаизмы: вместо «у неё» он иногда говорил «у нея», а слово «шофёр» он произносил как «шоффэр». Но самое замечательное было то, что перед нами был создатель своего собственного учения, которое называлось «теория поэтапного формирования умственных действий».

Несмотря на то, что Гальперину позволили преподавать в университете, власти относились к нему с подозрением. Конечно, психология – это не философия, и предметом изучения здесь является психическая деятельность. И всё же работникам идеологического фронта не давало покоя то, что первичной здесь как бы оказывалась не Материя, а какой-то Субъект с Его ориентировочной деятельностью, причём «классовая принадлежность» этого Субъекта была неочевидна. Сам же Гальперин уверял, что его учение основывается на марксизме, что было правдой, ибо, как и Маркс, в основу он полагал предметно-чувственную деятельность людей. Гальперин признавал, что сознание – «функция мозга». Однако, по его мнению, психология не изучает то, как мозг производит психику, но саму психику.

Гальперин считал, что у Человека нет никаких инстинктов, и что Он становится Человеком лишь благодаря Обществу. Теория Гальперина находила применение, прежде всего, при обучении Ребёнка: она помогала сформировать у Него желаемые навыки безотказно, что исключало появление отстающих учеников. В Москве и в некоторых других городах России создавались экспериментальные школы, где обучение велось по системе Гальперина. Такая жёсткая заданность Человека Обществом, а также «заточенность» теории Гальперина на обучение порождало немало вопросов. Я слышал, как какие-то диссидентствующие студенты (а, возможно, провокаторы) спрашивали его после лекции: «А возможно ли злоупотребление Вашей теорией в тоталитарном обществе»?

Гальперин был сторонником З. Фрейда и признавал существование «ущемлённых комплексов». Но, согласно Гальперину, таковые не обязательно связаны с половой сферой – они могут порождаться любыми событиями, которые неокрепшая психика не может «переварить». Что касается обучения, то Гальперин призывал ставить перед учеником только выполнимые задачи, ибо при столкновении с задачей, превышающей его возможности, обучаемый «тупеет» (собственно поэтому Гальперин предлагал разбивать обучение всякому желаемому навыку на «этапы»).

2-й курс у нас начался с «картошки». У меня это мероприятие не вызвало никакого энтузиазма: я хоть и был воспитан в государстве «победившего социализма», душа моя противилась коллективному физическому труду. Впрочем, природа вокруг была красивая – леса, поля, пруды, да и контингент был всё-таки относительно свой – «философы». Мы ползали по полю, собирая картошку, затем сортировали её, «затаривали» её в мешки и грузили на трактора. Помню урок великого русского языка, который нам преподал один из трактористов. Взглянув на нашу работу, он крикнул: «За х-ем до х-я нах-ярили? Расх-яривайте на х-й!». Мы по достоинству оценили этот филологический перл, хотя наши девушки были в шоке. Помню также, как во время «картошки» мы «отмечали» годовщину военного переворота в Чили. Сначала был митинг, на котором мы «единодушно осудили» хунту, а потом все так «нажрались», что наутро едва смогли подняться с постели.

После «картошки» нас поджидала ещё одна неприятность, на сей раз растянутая во времени. Имя ей было «военная подготовка». Отныне, в течение 3-х лет, у нас каждый четверг была «военка», когда мы должны были постигать теорию и практику военного дела. В плане выживания, такая «рассрочка платежа», скорее всего, была лучше, чем оплата всей суммы сразу. И всё же это было весьма тоскливое времяпрепровождение. Как-то раз, в один из этих четвергов, когда нам раздавали бушлаты для полевых занятий, кто-то мрачно пошутил: «Вот и при коммунизме так будет: каждому по телогрейке и вперёд». «Рабфаковцы» пропустили сии крамольныя речи мимо ушей, ибо сами они были страшно недовольны тем, что им фактически приходится отбывать воинскую повинность по второму разу.

Впрочем, тоска моя не была беспросветной. По тем же четвергам мы с приятелем повадились после «военки» посещать заседания Московского методологического кружка, проходившие в Институте психологии. Душой этого кружка был Георгий Петрович Щедровицкий. Честно говоря, мы не вполне понимали, о чём там говорилось. Но нас привлекал дух свободомыслия, царивший на этих заседаниях, хотя, по большому счёту, дискуссии там не выходили за рамки марксизма. Такой рафинированный марксизм, преподносимый в виде «методологии», не поощрялся властями, которым требовались более убедительные проявления лояльности. Поэтому кружок этот был в загоне: члены его не занимали руководящих должностей и едва ли могли публиковаться.

Между тем, учебный процесс шёл своим чередом. Мы продолжали штудировать историю философии. Преподаватели все здесь были очень милы и доброжелательны, и прекрасно знали свой предмет. Вспоминаются Арсений Николаевич Чанышев, Михаил Антонович Киссель, Борис Семёнович Грязнов и его младший однофамилец Александр Феодосиевич, Алексей Сергеевич Богомолов, Геннадий Георгиевич Майоров, Александр Львович Доброхотов, Александр Торгомович Казарян, Арчжил Якимович Ильин, Владислав Сергеевич Костюченко, Анатолий Фёдорович Зотов и др. Среди них были и женщины, как например, Тамара Андреевна Кузьмина или Галина Яковлевна Стрельцова (последняя, по её признанию, рожала с Гегелем в руке). Однако основной упор на факультете делался не на истории философии, а на изучении хрестоматийного марксизма, диалектического и исторического материализма, а также научного коммунизма.

Мы также продолжали изучать мировую историю, где более всего мне запомнились лекции Валериана Семёновича Бондарчука, посвящённые Французской революции. Меня поразил его гуманистический пафос при описании этого исторического события: в то время как официальная идеология, следуя марксизму, превозносила эту революцию и называла её «великой», Бондарчук подчёркивал её кровавость и бессмысленность. Это был единственный лектор, которому аплодировали – даже идейно подкованные «рабфаковцы».

Экономику капитализма у нас преподавала Людмила Семёновна Микша. Она всячески подчёркивала естественность законов свободного рынка, считая их основой развития экономики. Вместе с тем, она признавалась, что не понимает экономику социализма, где действуют законы типа «закона неуклонного повышения благосостояния советских людей». Надо сказать, традиции свободомыслия всегда были сильны в Московском университете, и тамошние преподаватели (да и студенты) могли позволить себе много больше, чем в других московских и российских вузах. Время от времени, власти устраивали вольнодумцам мелкие пакости (например, гоняли какого-нибудь строптивого профессора на военные сборы) но, как правило, к открытым репрессиям не прибегали. Я помню, как на встрече со студентами (были у нас такие мероприятия) на вопрос «Каково Ваше мировоззрение?» наш преподаватель логики Вячеслав Александрович Бочаров простодушно ответил: «Я – платоник». После чего, посмотрев на часы, он произнёс: «Извините, но мне надо идти на партсобрание» (он, как и большинство преподавателей университета, был членом Коммунистической партии Советского Союза).

Вкус к английскому языку мне привила Зара Газизовна Муратова. Её методика обучения языку, по её собственному выражению, была, «как катящийся снежный ком». Воспитывала она нас в нежном духе, и на наших занятиях всегда царила атмосфера сотрудничества и взаимопонимания. К концу моего обучения у Зары Газизовны я уже мог вести научные конференции на английском языке. Тогда я не подозревал, что работа с языком станет моей основной профессией, вернее, основным способом добывания средств к существованию в этой жизни.

Большую часть времени мы проводили в университетской библиотеке. Там мы могли получить доступ к литературе, запрещённой тогда в России: она числилась в наших методичках как «литература для критики». Среди этих «запретных плодов» наиболее «сладкими» для меня были Библия, а также произведения Ф. Ницше.

На 3-м курсе встал вопрос о специализации. Мне ближе всего была история философии. Но, в конечном счёте, меня сагитировали идти на кафедру научного атеизма. Среди аргументов «за» был также тот, что в тогдашних условиях это была единственная возможность серьёзно заняться религией на законных основаниях. Однако я несколько обманулся в своих ожиданиях: на кафедре не было серьёзного изучения собственно религии: последняя изначально определялась как «ложное мировоззрение», и основное внимание уделялось изучению её «корней». Поэтому мне фактически приходилось изучать религию самостоятельно.

Прежде всего, я с увлечением принялся конспектировать Евангелие. Главный вывод, какой я сделал для себя в процессе этой работы, был: это не выдумка. В каждом из Евангелий можно найти эпизоды, мягко говоря, невыигрышные, для репутации Христа. Например, когда Ему сказали: матерь Твоя и братья Твои пришли к Тебе, Он указал на Своих учеников и сказал: вот мать моя, и вот братья мои. Или же, когда Ему захотелось кушать, и на смоковнице не оказалось плодов, Он проклял её и пожелал, чтобы она вообще засохла. Кроме того, в Евангелиях встречаются вопиющие противоречия, как например, «не мир Я принёс, но меч» и «поднявший меч от меча и погибнет», которые смышлёные сочинители не преминули бы сгладить. Если бы Евангелия были выдумкой, там всё было бы благостно, как, скажем, в официальной биографии Ленина или Сталина.

Глубоко запали в душу мою важнейшие заповеди Христа: Бог есть любовь… Ищите прежде Царствия Божия и правды Его, а всё остальное приложится вам… Царствие Божие в самих нас… Эти заповеди составили основу моей системы ценностей и стали для меня важными ориентирами в безбрежном море житейских страстей.

Примерно тогда же попалось мне на глаза произведение древне-индийского поэта Асвагоши «Жизнь Будды» в переводе К. Бальмонта, которое я также законспектировал с превеликим удовольствием. Конечно, поэтическая форма, в которую там было облечено повествование, обязывала к употреблению различного рода преувеличений и эвфемизмов. Но и там я нашёл некоторые показательные моменты, которые трудно было бы выдумать. Например, там было сказано, что на некоторые вопросы, заданные Ему, Будда ответствовал «благородным молчанием». Пройдя курс логики, я понял, что там имеется в виду: это т. н. провокационные вопросы (типа «Продолжаешь ли ты пить коньяк по утрам»), на которые не может быть ответа. Будда, получив прекрасное образование, не мог не знать о существовании таких вопросов (в Древней Индии была сильная логическая школа), и Он заботился о том, как Его слово отзовётся.

Конечно же, меня увлекла главная идея Будды – самосовершенствование. Однако такое самосовершенствование предполагало удаление от мира. Я же был ещё почти всецело погружён в мир, и строгое следование заветам Будды откладывал на отдалённое будущее. Например, «Не привязывайся!» – завет, который я, по большому счёту, стал  исполнять лишь на склоне лет.

К 4-му курсу я уже настолько освоился в Университете, что стал позволять себе некоторыя вольности. Я посещал лекции, читаемые на других факультетах, в том числе, Андрея Чеславовича Козаржевского, посвящённые памятникам истории и архитектуры. Также запомнились мне лекции Юрия Исааковича Лейбфрейда, которые позволили взглянуть по-новому на жизнь и творчество русских писателей и поэтов XIX века. Кроме того, я аккомпанировал хореографическому ансамблю, а также подрабатывал рабочим сцены в Доме композиторов. В свободное время я любил бродить по просторным аллеям университетского парка – особенно мне нравилось то место, где парк этот устремляется к высокому берегу Москва-реки, откуда открывается великолепный вид на город.

Но расплата за эту «вольницу» не заставила себя ждать: после 4-го курса, для завершения курса военной подготовки, нам предстояло провести 2 месяца в лагерях. Таким образом, все эти отдельно взятые «черные четверги» теперь сгущались в сплошную, беспросветную тьму. Один из моих приятелей, намекая на мою «повышенную чувствительность», поддразнивал меня следующим силлогизмом: Я знаю, что мне будет плохо. Но я также знаю, что там будет некто, кому будет ещё хуже. Стало быть, мне будет уже не так плохо.

Лагеря эти располагались в живописном месте, в сосновом лесу, на высоком берегу реки Клязьмы, и это было, пожалуй, единственной отрадой. В остальном же это был ад. По прибытии, у нас отобрали тёплую одежду и раздали военную форму, в том числе, сапоги и портянки. Спали мы в палатках на полатях. Первая ночь была самой жуткой – всё время стоял какой-то гуд и грохот (потом мне сказали, что недалеко проходили танковые учения), а по бокам ворочались мои товарищи-курсанты. Всю ночь меня била крупная дрожь, и после подъёма мой сосед сказал мне: «А я думал, ты не доживёшь до утра».

Но я дожил. И не только до утра, но и до следующего утра, и даже до конца сборов. Между тем, некоторые курсанты сошли с дистанции в самом начале: кто-то натёр ноги, а кто-то не вынес солдатской пищи. Нашей ротой командовал истеричный неудачник, засидевшийся с майорах из-за своего неуживчивого характера: он заводился в пол-оборота и орал на всех, невзирая на лица. По-видимому, то был его последний шанс. Так что он задался целью сделать нашу роту образцово показательной и-таки дослужиться до подполковника. Поэтому в 30-градусную жару наши бегали по полю, одетые в общевойсковые защитные комплекты и с полной выкладкой, в то время как «бойцы» из соседней роты преспокойно лежали в кустах. Начальником сборов был некий подполковник Кочержук. Он регулярно устраивал строевые смотры, на которых предостерегал курсантов от опасностей, подстерегающих их во время сборов. В частности, он сетовал на то, что некоторые несознательные курсанты «греют костры», а «один тут пошёл к реке по причине помыть ноги и утонул». А ещё приходил лесник и просил, чтобы мы не мочились на сосны.

Можно сказать, что тогда у меня был первый опыт общения с Богом. Но это был, скорее, «отрицательный» опыт, ибо Он воспринимался более как «отсутствие», и преобладающее чувство, которое я испытывал тогда, можно было бы определить как «Бого-оставленность». И всё же среди этой неизбывной тоски угадывались некие знаки того, что испытание сие было послано мне не на погибель, но, так сказать, «для полноты ощущений». Я замечал уважение и сочувствие, оказываемые мне, и каждый старался при случае меня подбодрить. На марш-бросках, когда я начинал шататься от изнеможения, следовавший за мной товарищ брал мой автомат. В самый злосчастный день я остался дежурным в лагере. По возвращении с поля один из моих приятелей (тот самый, которому было «лучше, чем мне») произнёс: «Благодари Бога своего… Майор сказал, что сегодня никто живым с поля не уйдёт». Тогда же он вырезал деревянный крестик, дал его мне, и до конца сборов я носил его в кармане моей гимнастёрки.

В редкие минуты досуга я читал «Науку Логики» Гегеля – эта книга всегда лежала на тумбочке в нашей палатке. Я не вполне понимал прочитанное, но, в любом случае, у меня было ощущение того, что время, проведённое за чтением Гегеля, – это непотерянное время. Наверное, примерно так же Гитлер читал Шопенгауэра  в минуты затишья на фронтах 1-й мировой войны. Только он проникался Волей, я же – Развитием. К концу нашего пребывания в лагерях меня представили одному из курсантов соседней роты, который также интересовался Гегелем. Мы обменялись телефонами, и впоследствии, уже в Москве, у нас образовался кружок по изучению Гегеля.

Сборы завершались выпускными экзаменами, которые я сдал не хуже других. «Поздравляю Вас, товарищ курсант!», – сказал, обращаясь к мне, председатель комиссии. На что я с воодушевлением ответил: «Спасибо!» Тогда он ещё раз произнёс, более многозначительно: «Поздравляю Вас, товарищ курсант!» «Большое спасибо!», – ответил я с ещё большим одушевлением. В конце концов, он безнадёжно махнул на меня рукой: мол, этого интеллигента всё равно не исправишь (я должен был ответить: «Служу Советскому Союзу!).

5-й курс не отличался большой загруженностью: считалось, что студенты должны в это время писать дипломную работу. Но я, конечно же, нашёл, чем себя загрузить: я устроился вахтёром на подмене, работая через ночь. 70 рублей в месяц по тем временам были неплохие деньги. Моё материальное положение необычайно улучшилось, однако эти бессонныя ночи вконец расшатали мою нервную систему (впрочем, развитие – это всегда жизнь «с нагрузкой»). На работе у нас сложилась интересная компания, и мы часто проводили время в незлобивых диспутах: вот где обреталась живая русская культура! Среди вахтёров можно было встретить и «левых» и «правых», и православных проповедников, и атеистов. Начальником смены у нас была ярая «либералка» – Юдифь Григорьевна Шефтель (она считала, что у каждого человека может быть своё мнение). Это была удивительная женщина, к тому же прекрасно образованная (в частности, именно она обратила моё внимание на то, что истинным «отцом христианства», как мировой религии, является апостол Павел). Она часто рассказыала о своей дочери, которая была пианисткой, ученицей Г. Г. Нейгауза. Её любимыми композиторами были Мусоргский, Скрябин и Шостакович, за что иностранцы называли её «русской шовинисткой».

Конечно же, я продолжал жадно читать. Из книг, прочитанных мною в то время, меня особенно пришлась по душе «Исповедь» Августина Блаженного в параллельном переводе с латинского. Мои познания латинского были ещё свежи, так что я мог наслаждаться и красотой языка, и афористичностью слога. Августин, прозванный «блаженным»,  был родоначальником «исповеди» как литературного жанра, в Новое время подхваченного, в частности, Ж.-Ж. Руссо, а затем Л. Толстым. Я сочувственно внимал этому воплю одинокого сердца, доносившемуся из недр гибнущего античного мира. Его «Исповедь» помогла мне переосмыслить моё одиночество, которое в свете присутствия Бога уже не казалось таким безысходным, но ощущалось более как «сладость пустыни».

Ухудшившееся здоровье побуждало меня обращаться к врачам. И здесь у меня произошло несколько незабываемых встреч. Инесса Павловна Слуцкая была обычным терапевтом в районной поликлинике. Это была женщина удивительной красоты – как внешней, так и душевной. Она взялась за меня всерьёз: буквально взявши меня за руку, она таскала меня по врачам-специалистам, куда я, благодаря ей, попадал без очереди. После наших хождений она частенько приговаривала: «Что же мне с тобой делать? Женить что ли?» Ещё один врач, который приятно поразил меня, работал в нашей университетской поликлинике. Его звали Григорий Андреевич Кулижников. Когда я вошёл в его кабинет, он, положив ногу на ногу, читал английскую газету (это была разрешённая у нас коммунистическая газета “Morning Star”, но всё равно это было круто). К нему не было никакой очереди, ни он, ни я никуда не спешили, и наша беседа плавно перешла в разговор «за жизнь». На мои бесконечные жалобы, он неожиданно ответил: «А помните, что сказал Пушкин:

  • Но, не хочу, о, други, умирать,
  • Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать.

– процитировал он Поэта, сделав упор на 2-х последних глаголах. Как, оказывается, просто можно выразить то, для чего, собственно, живёт Человек! Говорят, что, если после посещения врача больному не стало лучше, то это не врач. Так вот Кулижников – это Врач. Впоследствии я узнал, что основная работа Григория Андреевича проходила в системе военно-морского флота, где за его знание английского языка коллеги шутливо называли его «тихий американец». А ещё он написал несколько книг, в том числе, «Лев Толстой о медицине и медиках».

Что касается моей дипломной работы, то в ней мне хотелось как-то совместить религию и музыку. В итоге получилась «Музыка как элемент раннехристианского культа» – тема «вызывающая» для идеологического факультета ведущего вуза социалистической страны, коей тогда являлась Россия. Но я как бы «ничего не знал» и увлечённо продолжал разрабатывать эту тему. Однако такая неосмотрительность не осталась без последствий, что проявилось во время защиты диплома. После моего выступления заведующий кафедрой напрямую спросил меня: «Насколько тема Вашей дипломной работы согласуется с профилем кафедры? В конечном счёте, мне поставили «четвёрку».

И вот я – выпускник. Какие дороги тогда открывались передо мной? Прежде всего, это преподавание марксистско-ленинской философии в вузе. Или же, можно было попытаться продолжить обучение, поступив в аспирантуру. Лично я склонялся к 1-му варианту и хотел сначала «повкалывать» преподавателем, а потом, Бог даст, как-нибудь «разобраться» с аспирантурой. Но знающие люди убедили меня, что с аспирантурой тянуть не следует, и я стал изучать возможности в этом направлении.

Ценой многих усилий мне-таки удалось поступить в аспирантуру – но не в университете, а в другом московском вузе. Однако в течение многих лет я продолжал посещать мою alma mater. Я вновь и вновь входил в ея стены и бродил по университетскому парку, особенно примечая то место, где парк этот устремляется к высокому берегу Москва-реки…

Advertisements

Leave a Reply

Fill in your details below or click an icon to log in:

WordPress.com Logo

You are commenting using your WordPress.com account. Log Out / Change )

Twitter picture

You are commenting using your Twitter account. Log Out / Change )

Facebook photo

You are commenting using your Facebook account. Log Out / Change )

Google+ photo

You are commenting using your Google+ account. Log Out / Change )

Connecting to %s